Продолжаем публикацию фрагментов из большой рукописи воспоминаний Анны Борисовны Сазоновой «Мои переживания в 1916—1924 годах», которую подготовил православный журналист Симбирской епархии Нафанаил Николаев. «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Родная сестра новомученика святого, правнучка Суворова, родственница Столыпина… Так описывает материалы Нафанаил Николаевич, вступление которого к этой рукописи читайте в материале «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре».
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
(публикуем с комментариями Нафанаила Николаева)
МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 6
Я была так разбита, что даже не ощутила холодного ужаса, вызываемого в сознании всех, вступающих под сень «Чеки», и равнодушно ждала, пока приведший меня конвой не сдал меня под расписку дежурному, а этот, позвав другого, лаконически распорядился вести меня «наверх. В подвале полно».
По разным дворам и черным лестницам дошла я до «верхов», где была принята новым дежурным и, переходя от одного к другому, введена в комнатку, где восседал у письменного стола со многими ящиками власть имеющий, который приказал мне развязать мой узел, и с помощью двух «товарищей» приступил к обшариванию всего, в нем содержавшегося, тут же привычным жестом отбирая ему полезное (или угодное), как-то: английские, хотя и никелевые, но хорошие часы, которые были на мне при аресте (причем серебряный футляр от них мне был оставлен”), равно как и два золотых браслета, золотую цепочку, — все вещи, которые я постоянно носила на себе, — новый английский кошелек с двумя серебряными карандашами и, наконец, мой последний зонтик, т.е. все мое последнее достояние. После этого мне было сказано снова увязать «оставшбе» и следовать за часовым, который привел меня в тесную, низкую комнатку под чердаком, где ввиду позднего часа уже спали на нарах женщины, много женщин, а на стуле, рядом, сидел страж с винтовкой и с пистолетом. Керосиновая лампа тускло горела на потолке.
Вся обстановка была новая и чуждая; в провинции было уютнее.
Утром пошло знакомство, расспросы, рассказы, и мне тут же была сразу указана камерная шпионка.
Здесь и состав арестованных был иной, чем в провинции, и все выглядели безнадежно пришибленными. Зато здесь давали читать газеты, и первое, что я узнала из «Известий», было о приезде моего мужа из Лондона в Париж. Не воображает он себе там, — подумала я, — при каких обстоятельствах я узнаю о его передвижениях.
Был мне там сделан краткий допрос, дан для заполнения анкетный лист (я тогда уже привыкла писать о себе «белошвейка и учительница иностранных языков») и, конечно, был поставлен, не без шипения, вопрос; «Где муж?», на который я могла — по излюбленному советскому выражению — «ясно и определенно» ответить, подав только что прочитанный мною № «Известий» с уведомлением о месте его нахождения. «Что это?» — спросил «товарищ», не беря газету из моих рук. «А ответ, где мой муж; я сама только что это узнала из вашей газеты».
Я уже собиралась и здесь прижиться, хотя, ох, как было плохо, но уже на 3-е утро мне велели снова собираться и повели, уже с одним конвоиром, неподалеку, на той же Лубянке, в «Особый Отдел Всероссийской Чрезвычайной Комиссии».
После тех же формальностей, заполнения анкетных листков, обысков узла и меня самой (причем солдат-красноармеец обеими руками обшаривал меня под юбками, не зашито ли что в белье!), я была ввергнута в комнату без окон, но с двумя дверьми, где на нарах находились всего двое, двое мужчин, тоже с бесконечно удрученными лицами. Впрочем, полагаю, что и у меня после всех моих передряг был не более радостный вид.
МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 7
В «Особом Отделе» отняли у меня и обручальное кольцо, и, что мне было дороже всего, мое Евангелие, еще детское, никогда меня не покидавшее с 1877 г., которое, впрочем, около года спустя мне вернули, равно как и кольцо, и цепочку, и даже браслеты, но об этом впереди.
На обед нам дали два блюда и 1/2 ф. черного хлеба на человека, — целый пир горой. Я, голодавшая три недели, как волк бросилась на гороховую кашу и чуть не залпом выпила из котелка весь водянистый, с плавающими редкими листочками капусты, горячий суп, и тут же, растянувшись на нарах (благо было широко), крепко заснула.
«Потому казак и гладок, что поел, да на бок», — не без иронии подумала я.
На следующее утро снова тревога, снова передвижение: через многие дворы, опять на 5-й этаж, сперва в канцелярию, а затем и в тюрьму Особого отдела...
МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 8
Как же это, опять тюрьма, думалось мне, когда я ведь «до конца гражданской войны» приговорена к заключению в лагере. Но, конечно, я и не подымала этого вопроса и отдалась своей судьбе, плыла по течению мутному, грязному, темному...
Продержали меня несколько часов на скамейке перед дверьми в канцелярию (моим соседом был белый офицер, два раза приносивший мне воды напиться), затем снова подвергли и меня, и мои вещи обыску и, наконец, повели в камеру № 1, сравнительно чистую комнату, без нар, а с отдельными узкими койками из голых досок. Окна с решетками были густо замазаны снизу доверху, и не было даже возможности угадать, куда они выходят. В комнате и днем был полумрак.
Вдобавок здесь у меня был отобран последний карандаш, всякая бумага, как газетная, так и чистая или заверточная, а равно и иголки и нитки; не дозволялось ни писать, ни читать, ни что-либо работать; в камерах разрешалось говорить только вполголоса, а проходить по коридорам приказано было совсем молча, беззвучно, и, само собой разумеется, ни под каким видом не дозволялось сообщаться с соседними камерами.
Это была самая серьезная тюрьма, в ней помещались «сливки контрреволюции» и была строжайшая дисциплина. Мне это даже понравилось: я люблю порядок.
По счастью для меня, при этом «порядке» я чувствовала себя настолько больной и в жару, что вполне безучастно лежала, не поднимая даже головы, которая сильно болела, иначе мне было бы, пожалуй, еще тяжелее переносить это вынужденное бездействие, эту пытку сидением, сложа руки, в полной тишине, безмолвии и полумраке.
В виде иллюстрации приведу одну подробность: мне потребовалось выйти... С большим трудом я встала и доплелась до двери; по тюремной привычке я постучала (ручек у дверей внутри тюремных камер не бывает совсем), ожидая увидеть сперва глаз в «волчке», а затем услыхать лязг отпираемых запоров; вместо этого я услыхала лишь голос и вопрос: «Сколько?» Я понять не могла, чего «сколько», но тут меня шепотом предупредили другие заключенные, что для одной открывать не станут, и следует подождать, когда желающих наберется 4 или 5, и лишь тогда нас, под конвоем, поведут в уборную...
Принесли кипятку на чай, который я только что возмечтала использовать на умывание и после почти 4-х недель пытки без раздевания и мытья, наконец, лечь, помывшись и без валенок, без пальто, без платья, как вдруг сперва вошел часовой и стал с винтовкой у двери, а за ним две женщины, которые прямо подошли ко мне, причем одна принялась рыться в моих вещах, а другая, раздев меня до рубашки, приподняла и ее и тщательно меня обшарила. Обыск 4-й в три дня и, как и все предыдущие, вполне безрезультатный в смысле контрреволюционном.
До сих пор, хотя я чувствовала то озноб, то жар, я все еще кое-как держалась на ногах, но здесь последние силы меня покинули и я в полном истощении легла на указанные мне доски.
Ко всему остальному, я была покрыта вшами, приобретенными в долгом пути, что заставило моих соседок не только меня сторониться, но даже всех забиться в один угол, вдоль противоположной мне стены, предоставив мне одной остальное пространство комнаты.
Я видела, с каким отвращением и страхом (как бы не заразиться от меня) они на меня смотрели, и когда на следующее утро на поверку пришел сам начальник, они энергично заявили претензию, «чтобы меня удалили из их камеры» как вшивую и тифозную: «2-е суток ничего не ест и не говорит ни слова», — слышала я их жалобы и внутренне подтверждала истину их обвинений.
Начальник подошел ко мне и спросил: «На что вы жалуетесь?» Я ответила: «Я никогда ни на что не жалуюсь». — «Ну, чем вы болеете?» — «У меня сильный жар, головная боль и сердце слабо; прошу померить температуру и дать хины и камфоры». — «Для этого вам нужно видеть доктора. Я распоряжусь».
Через некоторое время запоры снова отворяются, но вместо ожидаемого доктора входят два солдата, в остроконечных, недавно установленного типа, шлемах, один, как требуется, остается с винтовкой у двери, другой подходит ко мне: «Собирайтесь к доктору, а заодно и к фотографу».
Снимали меня и в профиль, и прямо в лицо, со взглядом в аппарат, и вбок, и я дорого бы дала теперь, чтобы увидать эти шедевры эстетики и красоты... Затем повели меня к доктору.
Она гадливо на меня взглянула, с отвращением приложила мне к груди стетоскоп, меньше минуты продержала поставленный термометр и, будто насмехаясь над моей наивностью (что я плохо себя чувствую), объявила: «Что же удивительного, что сердце слабо: у вас температура выше 39° и порок сердца. К тому же вы из тифозной губернии и сами больны. Товарищ, уводите обратно», — поспешно обратилась она к моему конвоиру. Меня свели вниз. Красноармеец, видя мое бессилие, понес даже за меня мой узел, и в канцелярии ему велели везти меня на лошади, дав записку, что «такая-то пешком следовать не может».
Как всегда, выйдя на воздух, особенно морозный, я сразу подбодрилась и села сама в сани, рядом с моим вооруженным спутником. Ехали мы с Лубянской площади по Софийке, Петровке, Каретным рядом на Долгоруковскую, и по этому маршруту я как москвичка поняла, что меня везут в Бутырскую тюрьму»
МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 9
Бутырская больница, даже в том, крайне изгаженном, попорченном виде, в котором я ее тогда впервые увидала, поразила меня целесообразностью и санитарностью своего устройства: в каждой камере были удобные, большие форточки для проветривания, канализация и водопровод, было и устройство для парового отопления, но... как все «бывшее», хорошее, в России в ту пору, все было в совершенно непригодном виде и приведено в ужасное состояние: форточки не открывались, в камерах был тяжелый воздух из-за не действовавшей канализации, а температура была в лучшем случае (т.е. когда топилась на скорую руку сложенная кирпичная печь в коридоре) не выше 2-х градусов, что можно было наглядно проверять по градусникам, сохранившимся еще в каждой палате.
Принесенная мне подстилка: мешок, набитый соломой, которому я было обрадовалась, как пуховому ложу, был настолько пропитан сыростью, что я его убрала со своей койки и, по уже принятой привычке, снова легла на голые доски. На другой день мне принесли другой матрац, посуше.
Кроме меня, в камере, небольшой, было еще всего трое заключенных. Двери, в видах «согревания» палат вышеупомянутой печуркой, запирались лишь на ночь. Моя койка была первая у открытой двери, и через коридор напротив в противоположную палату была тоже открыта дверь: прямо против меня лежала женщина с истомленным, неподвижным взглядом, и мы издали невольно смотрели друг на друга.
Все глядя на мою, одиноко лежавшую, «визави», к которой никто ни разу и не заглянул, сама я, не будучи в силах встать, уже под вечер, наконец, рискнула заметить: «И что это все к нам ходят, а вот лежит женщина одна напротив, и никто к ней не заглянет». А она безмолвно все смотрит на меня. Долго меня никто не понимал, о ком это я говорю, наконец, смеясь, кто- то воскликнул: «Да что к этой заходить: она с утра умерла, а сейчас 7 часов вечера!..»
11 февраля нам объявили, что мы переводимся в Новинскую тюрьму, и действительно, на следующее утро нас, женщин 20, нагрузили на открытый грузовик и в два приема перевезли в «М.Ж.Т.» (Московская женская тюрьма).
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
«Хорошо, очень хорошо мы начинали жить». Глава 7 (продолжение)
События, 18.6.1937