Продолжаем публикацию фрагментов из большой рукописи воспоминаний Анны Борисовны Сазоновой «Мои переживания в 1916—1924 годах», которую подготовил православный журналист Симбирской епархии Нафанаил Николаев. «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Родная сестра новомученика святого, правнучка Суворова, родственница Столыпина… Так описывает материалы Нафанил Николаевич, вступление которого к этой рукописи читайте в материале «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре».
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
(публикуем с комментариями Нафанаила Николаева)
***
Свое повествование Анна Борисовна начинает с лета 1916 г., когда она, покинув Петербург, отправилась в доставшееся ей по наследству от матери большое доходное имение в Казанской губернии — Чулпановку. Здесь ее застала Февральская, а затем и Октябрьская революции.
***
Непосредственное изложение фрагментов больших воспоминаний Анны Сазоновой:
«1919 ГОД. СИМБИРСК»
«…Возвращаясь домой, я вошла к себе почти одновременно с чекистом, одетым в изящный «френч», в котором я сразу почуяла свою Судьбу. Он показал мне какую-то бумажку — ордер и пригласил меня пройти в комнату хозяев, где уже были собраны и другие квартиранты, имена и род занятий которых были опрошены и записаны для формы.
Обратившись вслед за этим ко мне, он меня в упор спросил: «Признаю ли я себя женою бывшего царского министра Сазонова?» Я намеренно удивленно подняла брови и раскрыла глаза на наивность такого вопроса и ответила: «Разумеется, признаю, и никогда этого не скрывала». Он на минуту запнулся, будто опешил, но затем сказал, чтобы я в таком случае немедленно последовала за ним в Особый отдел Востфронта для допроса. Глядя ему прямо в уклоняющиеся от моего взгляда его глаза, я спросила: «Что это, арест или допрос? Если арест, то я возьму с собою кое-какие необходимые вещи». — «Допрос, лишь допрос, и через полтора — два часа вы снова будете дома», — убежденно ответил он.
Я из легкого белого платья все же переоделась в старенькую блузу и черную юбку, надела лондонское непромокаемое пальто, положила в карман икону Спасителя — благословение моей матери в 1884 г. и мое, еще детское, Евангелие, взяла капли для сердца, и вот лишь с этим багажом последовала я за своею судьбою в мое —
ПЕРВОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Не стану описывать долгого и неинтересного допроса, произведенного, впрочем, вполне вежливым человеком, сказавшим мне даже, что «много слышал и ранее о моей деятельности в Петрограде» («какой?» — удивленно спросила я. Ответ — «благотворительной»). После сего коллоквиума я была оставлена с солдатом с винтовкой у двери, с двумя другими, арестованными же, гражданами.
В этой обстановке, сидя на венском стуле, в недоумевающем ожидании чего-то, провела я полтора долгих, темных дня и две нескончаемые бессон¬ные ночи. Это было преддверье, увертюра и мое первое соприкосновение с советской фемидой: я тогда, по глупости, воображала, что меня действительно отпустят, если и не совсем, то хоть по крайней мере за необходимыми мне вещами, сидя, час за часом, вечер, ночь, утро, день, и еще вечер, и еще ночь, и еще утро, наивно все ждала: вот-вот придут и выпустят меня.
Вечер второго дня этого неподвижного сидения, после полутора суток без всякой пищи, внес разнообразие в мою пытку, в виде приноса мне караульным еды, посланной моими знакомыми, которым удалось напасть на мой след и порадовать меня и физическим подкреплением, и нравственным участием.
На утро третьего дня, не сказав куда, меня вдруг спешно вывели на двор, где было собрано еще несколько арестантов, и под сильным конвоем повели по направлению к вокзалу.
Я подумала, что меня ведут на железную дорогу для отправки в Москву или куда еще, но исполнение этой программы было еще впереди; пока что меня просто привели в Симбирскую губернскую тюрьму.
МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 2
Как сейчас помню мое чувство, когда меня, узкой калиткой, впервые пропустили на тюремный двор, окруженный забором и колючей проволокой; на дворе в эту минуту гуляли заключенные.
Справа и слева услыхала я несколько дружеских окликов от еще до меня арестованных, знакомых мне симбирских помещиц и буржуек. Но подойти с ними поздороваться, как я было захотела, мне разрешено не было.
Меня повели наверх, где дежурная надзирательница, добрая Анна Васильевна, с участием взглянула на мой усталый вид, и при этом, обыскивая меня с ног до головы, приветливо сказала: «Ну, отдыхайте у нас, здесь нет ни обысков, ни арестов».
Эти слова могли бы казаться плохой шуткой, но последние недели и месяцы, действительно, так издергали нервы, так истомили постоянным, утром и вечером, днем и ночью, как дома, так и на улице, сознанием, как бы предвкушением, что «вот-вот придут, вот арестуют . что когда я, наконец, попала под крепкую сень тюрьмы, я почувствовала, что будто к чему-то причалила, и после всего вынесенного за последние дни, я первую ночь в заточении, хотя и на голых досках, проспала как убитая.
Звякнув связкой громадных ключей, с жутким звуком и звоном, отперла моя стражница огромный замок тяжелой железной двери, над которой на дощечке я вслух прочла: «Камера № 4 на 25 женщин». Надзирательница улыбнулась и сказала: «Да, двадцать пять, а вы тридцать восьмая».
Я (о наивность!) не успела выразить своего удивления — «Как же, мол, так», как дверь за мной с тем же зловещим шумом уже захлопнулась.
«Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate» — вспомнился мне стих Данте.
Оставьте всякую надежду, входящие сюда (Ад. Песнь третья).
Да, причалила я, потопив все надежды в море житейском позади себя.
И началась для меня жизнь новая совсем, с впечатлениями не только никогда ранее не изведанными, но и в голову мне ;-некогда не приходившими.
Так как нас в камере, предназначенной для 25 человек, действительно было 38 женщин, а коек, т.е. узких лож, состоящих из трех голых досок, было всего 25, то преизбыток из 13 женщин либо делили «кровати» с другими, либо пребывали на голом полу. Признаюсь, ни та, ни другая перспектива мне не улыбалась, и я, как новичок, стояла неподвижно посреди камеры, выжидая, где мне велят mich niederlassen (осесть).
Нашлись добрые люди, хотя до того мало мне знакомые, но с которыми я сошлась в тюрьме (Нина Петр., Зин. Дор., Над. Яков., Ольга Вас.), и сейчас же участливо устроили мне койку, да еще у окна (что с моим затрудненным дыханием было приятно), уговорив одну юную проститутку мне уступить свою.
Единственный мой багаж был зонтик в руках (и этот впоследствии отобрали у меня в ВЧК в Москве) да Евангелие в кармане. Разбираться да «устраиваться» на новом месте, следовательно, не приходилось, и делать было решительно нечего. И я села на указанные те доски, села и крепко задумалась. Если б я умела плакать да в истериках метаться, то, наверно, было бы гораздо легче.
К слову скажу, что в заточении первые сутки и весь первый месяц, как позднее и 13-й месяц, когда перевалит год, кажутся особенно томительны, тяжелы и долги.
Нестерпимым был не только факт сидения под запором — это само по себе — но полнейшая для меня невозможность умыться, причесаться, переодеться. Первые 8 суток у меня кроме того, что на мне было надето в минуту ареста, не было решительно ничего, да и во вторую неделю, хотя я получила от чужих, но добрых людей кусочек мыла, полотенце и гребень, белья я все же снять и сменить не могла, не имея никакого другого еще более двух недель.
Осенью, полтора года тому назад, в 1918 г., при вступлении красных войск в Симбирск, меня вдруг вызвали в ЧК для допроса, и, идя туда, я была уверена, что меня тогда же арестуют, и захватила с собой узел необходимых вещей и белья на смену и, главное, мыло, полотенце, губки, щетки и все прочее. Теперь же я поверила уверениям чекиста, меня уводившего «на допрос», и вышла, как на прогулку, решительно безо всего нужного.
По счастью, в самую минуту, что меня уводили, пришли ко мне
О.А. Мосолова и О. А. Хирьякова, и я успела им в присутствии стражи передать одну пару башмаков, медные кастрюльки и чайники, служившие мне ежедневно все долгие месяцы моего заключения, а равно и записку белья, находившегося у прачки, и вот ВСЕ, что из моих вещей, вместе с желтым халатом, сшитым из английского полотна, которым в 1898 г. была обита спальня в Риме (халатом, который я непрерывно и сейчас — осень 1923 г. — надеваю), им удалось спасти, и эти вещи они, спасибо им, первые месяцы приносили в тюрьму для передачи мне. Мои же переполненные французские сундуки да английские чемоданы, которые я так ревниво и бережно до тех пор охраняла от «товарищеских» реквизиций, были все, как я позднее узнала от очевидцев, тотчас же, по уводе меня с квартиры, нагружены на подводы, а более ценное даже взято на извозчика, и вывезены, как «народное достояние» (!!!), чтобы попасть, уж конечно, не в народно-«пролетарские», а в самые хищные, «комиссарские» руки. Много позднее в Москве я раз на углу Садовой и Кудринской площади увидала в руках шикарной «совкомши» (извиняюсь за советское выражение) один из моих прелестных парижских зонтиков.
За все время моего заключения мне не были разрешены свидания, ни в симбирских, ни в московских тюрьмах, и лишь короткое время в концентрационном лагере в Симбирске я пользовалась возможностью выйти на свидание. Но в Симбирске, хотя все и были ко мне добры и внимательны, мы все же были друг другу чужие, тогда как в Москве у меня были настоящие друзья, взглянуть на которых я тщетно жаждала.
По моем приходе мне сейчас же «свой брат» — заключенные сообщили, что накануне специально для меня (я в должной мере польщена этой честью) была приведена самая видная шпионка Губчека, и она мне была тут же указана.
Арестантки, вообще, с первых почти слов часто распознают «наседку» (как в московской. тюрьме называют доносчиц) и, понятно, бывают с нею осторожны. Мне скрывать было нечего, и я позволяла себе роскошь не быть таинственной с этой особой, фрау Р. (Рогер), так трагично кончившей несколько месяцев спустя.
Она сразу подъехала ко мне и вкрадчиво заговорила по-немецки, что «уже слышала о моем знании иностранных языков». Дебют для нее был неудачный: комплиментами меня можно лишь оттолкнуть, а не привлечь. Она, впрочем, скоро это поняла и вела впредь беседы на разные темы без лести и каждения.
В этой же камере сидела одна милейшая, до того очень богатая старушка (забыла фамилию, назову ее Степановой), попавшая на долгие месяцы в тюрьму и потерявшая все свое состояние из-за клеветы и доносов этой самой Р., которая, к слову сказать, и из тюрьмы по ночам, когда все спали или притворялись спящими, писала в Губчека по начальству подробнейшие отчеты и характеристики о всех нас, заключенных.
Фрау Р. продолжала и в тюрьме всячески изысканно унижать свои жертвы: старушку Степанову она в особенности ненавидела за ее прямой нрав и чистое сердце и оскорбляла ее там еще тем, что ежедневно получаемые
- «передачи» приносились нарочно в посуде, принадлежавшей Степановой, что, понятно, каждый раз вызывало в несчастной старушке слезы досады. Я всячески старалась привить бедной Степановой чувство равнодушия к пододобным мелочам (хотя всей душой понимала ее негодование), и помногу мы с ней разговаривали под вечер, до «поверки», когда она из своего угла приходила к моему окну «как в саду подышать воздухом», говорила она, ибо на решетке моего окна стояли в старой, кем-то выброшенной жестянке прелестные маргаритки. Эти цветочки распускались и цвели. я их с любовью холила и поливала, и они были истинной радостью для меня в первые недели моего заточения.
В течение лета привели и посадили в нашу же камеру одну богатую симбирскую еврейку (забыла фамилию), арестованную, как оказалось, тоже стараниями фрау Р. Еврейка скоро осмотрелась и разобралась в окружавшей ее компании и взяла, между прочим, год свое покровительство старушку Степанову, гонимую Р. Ко мне она тоже почему-то относилась с большим участием и даже облагодетельствовала меня зубною щеткой — роскошью, которой я недель шесть была лишена (я зубы чистила корками черного хлеба); она же настояла, чтобы я взяла ее пуховую подушку (я в то время страдала ишиасом и не только вставать, но и двигаться на своих досках не могла, а под головой у меня было полено, на ночь прикрываемое юбкой, моей единственной, которую днем я носила (да и полено это я выпросила себе, мотивируя, что летом все равно печи не топят, и обещаясь по осени вернуть его в целости). Почти одновременно во время этой моей болезни, добрейшая Зинаида Дорофеевна П., с которой мне всегда было приятно встречаться на нашей получасовой «гулянке вокруг тюремного здания, снабдила меня тоже подушкой и даже одеялом, и вообще от многих и из других камер видела я привет и участие во всех десяти местах моего за-ключения Хотя многие имена, к сожалению, я и забыла, но образ всех добрых людей, со мной переносивших заключение, навсегда сохранится в моем сердце.
Но возвращаюсь к фрау Р. еврейке и старушке. Все это, может быть, не заслуживало бы особого упоминания, если бы не следующие, по-моему, крайне поучительные факты, подтверждающие лишний раз, что «любящим Бога все содействует ко благу» и «что нет ничего сокровенного и тайного, что не открылось бы».
Раз, засыпая, я видела, как Р. старательно что-то строчила; «особо красноречивое измышление начальству на нас» — так думала я, — и через день или два вдруг вызывают еврейку на допрос.
Для всех приговоренных (как была и я до конца гражданской войны) эти вызовы подследственных на допрос были всегда большим событием, нарушавшим мертвящее однообразие нашего существования, и мы всегда с нетерпением ждали их возвращения с допроса. «Всё по улицам прошлись; вольный свет увидали; иным водухом подышали что-то узнали? Какие вести принесут?» — говорили мы себе.
Глядим мы через решетку на двор, видим, ведут нашу еврейку обратно и она нам, незаметно, делает знак: «готовьтесь, мол, что-то услышите». Наконец дверь с привычным лязгом ключей и замков отпирается и, впустив ее, немедленно тяжело замыкается. Но еврейка не идет к своему месту, а останавливается перед Р. и начинает ей громко и властно выкладывать всю клевету, которую та, очевидно, сообщала про многих из нас в своих услужливых доносах в Губчека.
Р. краснеет, бледнеет, ни жива, ни мертва, хочет сохранить свое «лицо» (tenir la dragee haute' Держать себя в руках (фр.), но уличенная, виноватая, не смеет. Для нас это единоборство — своего рода представление, и мы, притаив дыхание, глядим и слушаем.
На следующий день на допрос вдруг требуют фрау Р.; она вообще дер¬жала себя самоуверенно и авторитетно, будто существо неуязвимое. К вечеру возвращается она, и мы ее не узнаем: подменили нам нашу ехидную наседку: скромна, приниженна, молчалива.
Перевод в Женский монастырь Симбирска.
Через несколько дней приказ: нас, женщин, кажется, около 30 — переводят в концентрационный лагерь, в женский монастырь; добрую старушку Степанову и еврейку освобождают совсем; а Р. в тот же вечер вызывают снова на допрос».
Анна Борисовна Сазонова:
«В ту минуту, когда мы, уже готовые, но еще в камере, ждем приказа двинуться, ко мне вдруг подкрадывается Р,, становится передо мной на колени, целует мне руки и, обливаясь слезами, умоляет меня, «чистую, неповинную», ее простить. Я в полном недоумении, чем она передо мной виновата, прошу ее встать и стараюсь ее успокоить, но тут нам велят строиться в ряды для шествия через весь город; и нас уводят.
Через несколько дней к нам в лагерь приходит такая веселая, радостная старушка Степанова, приносит мне «для раздачи всем благоволившим к ней в тюрьме» обильную «передачу», рассказывает, что кто-то, кому она некогда помогала, теперь приняли ее к себе, приютили, одели и не знают, как достаточно ее обласкать. Она же «не знает даже, чем заслужила такую ми¬лость Божью» и вдруг напоминает мне мои слова, которые я ей часто, в минуты ее уныния, повторяла: «Не бойся, только веруй» и «...ничто не повредит вам».
А об Р. мы узнаем следующее: в тот же вечер ее увели, допрашивали с 9 часов до 2 ч. ночи, заставили ее признаться, что она неточно осведомляла пославших ее, что то и то-то было вымышленной клеветой, и когда она поставила под актом, уличавшим ее лживость, свою подпись, ей объявили: «Ну, теперь ступайте, проститесь с дочерью и внуком», которых она обожала, для которых и работала, ложными доносами приобретая чужое состояние, и... на рассвете ее расстреляли.
«Мне отмщение, и Аз воздам».
1919 — 1920 годы были самые тяжелые и в смысле полного упадка производительности в стране, а равно и какого-либо подвоза из-за границы. С каждым месяцем все становилось скуднее, все самые необходимые потребности жизни: питание, топливо, мыло, не говоря уже о всякой, вполне исчезнувшей, мануфактуре. Всякая мелочь доставалась с неимоверным трудом и затратами, а чаще и вовсе отсутствовала.
Все же, желая, по возможности, себя «соблюдать», я пользовалась приносимым нам в обилии в симбирской тюрьме кипятком, для мытья более, чем для питья, и мылась не только обмылками, кем-нибудь мне подаренными, тонкими, как лист бумаги, но мылась без этой приправы, позволяя себе эту, ставшую единственной, роскошь, держать себя и свои конечности хотя бы в относительной чистоте.
Но верна поговорка — как ни тяжело ее верность испытать на своей шкуре, — что «человек ко всему привыкает». Душою не подчиняешься и блюдешь, закаляешь свою душу, а привыкаешь в конце концов к внешнему, неизбежному укладу жизни, сживаешься с мраком, нас окружающим, и еще даже научаешься различать в нем светлые точки.
Что было УЖАСНО тяжело и ощущалось мною с одинаковой остротой и интенсивностью, как первые, так и последние месяцы, это быть день и ночь, сутки за сутками, недели за неделями постоянно на людях, и ни одной секунды одной, даже в «уборную» нас водили гурьбою, а в иных московских тюрьмах (ВЧК и Особого отдела) к тому же с вооруженными солдатами, под конвоем. Как я повсюду ни просила посадить меня в «одиночку» — одиночка считалась особой мерой наказания, мне это, увы, ни разу не было разрешено. Видно, в этом волею Божьею усматривалось настоящее мне испытание, испытание терпения и выдержки, для пущего закала духа.
В конце концов всегда в той, столь разнородной по составу, шумной, грязной, грубой и истеричной толпе «интеллигенток», в особенности же стольких «псевдо»-интеллигенток, воровок, «политических» и проституток, окружавших меня, заражавших одна другую не только своим донельзя взвинченным настроением, но и... своими вшами да клопами (мне приходилось в одно утро находить их на себе до 20 штук) — вот в этом «антураже» мне удавалось повсюду встретить душевных людей, с которыми я сходилась и от которых видела много расположения и трогательный уход во время моих частых болезней в тюрьме.
И скажу, что именно в социально обиженных, «заклейменных» чаще тлелась, где-то глубоко-глубоко, искра Божья, будто внезапно зарницей освещая лицо какой-нибудь «пропащей», подтверждая, что «чем ночь темней, тем ярче звезды». Из них некоторые, действительно, были будто звезды во тьме, когда подумаешь, что эти «пропащие» видали с колыбели, какими примерами они были с детства окружены.
Можно только удивляться, откуда у них подчас бралась такая духовная чуткость, такая способность различать настоящее от поддельного. Пусть они воровки (да еще какие ловкие), проститутки, чуть не с семилетнего возраста, но какие это подчас глубоко добрые, великодушные натуры, хотя, что и говорить, прыткие не только на брань, но и на драку.
Что ни неделя, бывало, приходилось разнимать разбушевавшихся, стараясь не доводить «семейных дрязг» до сведения начальства, которое, впрочем, само, слыша неистовый гвалт и крик то в одной, то в другой камере, глядело сперва в «волчок», а затем и входило для водворения порядка. Частенько приходилось и за доктором посылать, когда освирепевшие руки чрезмерно гуляли по чужим лицам и головам, часто, к тому же, вооруженные чем попало. За неимением у нас ножей, дрались крышками от наших «собачек» (так называются ящики арестанток, на которых днем сидишь, а на ночь опускаешь на них в ногах железную раму койки, другим концом приделанную к стене). Этим недолго было и до крови прошибить голову противницы.
Излишне пояснять, какое оживление подобные сцены вносили в нашу замкнутую жизнь. В Москве подобные ристалища процветали не в пример больше, чем в провинции, где тон в тюрьме был какой-то иной, вероятно благодаря умиротворяющему присутствию стольких «буржуек» — бывших помещиц.
Однажды, еще в Симбирске, на прогулке, т.е. во время хождения как белка в колесе вокруг здания нашей тюрьмы, подходит ко мне из другой камеры заключенная Е.Н.Т., умная и образованная еврейка, сидевшая за мужа — русского, ушедшего с белыми, и с большими предосторожностями сообщает мне, что одна знакомая ей заключенная только что вернулась с допроса из Особого отдела, где ее продержали более суток. Там, тоже ожидая своей очереди быть допрошенным, сидел вместе с нею один, по-видимому, белый офицер, который, узнав, что она из женской тюрьмы, обиняками начал осведомляться у нее, не слыхала ли она что-нибудь про меня и на свободе я или нет? Хотя мы с этой арестованной и не встречались, она знала, что то же здание приютило нас обеих, и сообщила ему то, что про меня слышала. Тогда офицер, все еще нащупывая благонадежность своей собеседницы и убедившись в ней, попросил ее каким-нибудь путем мне передать, что он, посланный к адмиралу Колчаку, вез из-за границы письмо и на мое имя, но, почуя, что он предан и попадет в западню к красным, все данные ему бумаги и письма сжег, прочитав их, однако, сперва, на всякий случай, и вот просил мне сообщить, что мой муж, который и понятия не имел, что я уже месяцы нахожусь в заключении, надеется, что я в безопасности и скоро буду направлена к нему за границу.
Эта неосязаемая, через столькие руки и уста издалека долетевшая до меня в тюрьму весть о моем муже, бывшем тогда в Париже министром иностранных дел в правительстве Колчака, была единственною, которую я имела от него даже косвенно в течение более 3-х лет. Уже за границею, много позднее, узнала я, что им были посылаемы мне и крупные суммы денег, зкоторые, однако же, до меня ни разу не дошли».
«Ту заключенную, случайно принявшую это известие от случайно встреченного ею офицера, мне даже и увидать не пришлось, т.к. она была не в моей камере и, на следующий день снова уведенная на допрос, уже более к нам не возвращалась... Она, как и офицер, будучи давно под подозрением в сношениях с белыми, была расстреляна в ту же ночь. Царствие им небесное, и подобным им, которые во имя еще возможного спасения своей Родины смело брались за опаснейшие поручения разведок и сношений между нашими далекими белыми отрядами и красноармейскими штабами, зная, что они не только идут на возможную смерть, но — что хуже — и на всевозможные пытки и истязания при допросах, и все-таки, не моргнув, шли на это, во имя долга, присяги и любви к России. А сколькие, увы, заманенные в сети дьявольские, не устояли и поколебались, продав своих...»
(продолжение воспоминаний следует)
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
«Хорошо, очень хорошо мы начинали жить». Глава 7 (продолжение)
События, 18.6.1937