Продолжаем публикацию фрагментов из большой рукописи воспоминаний Анны Борисовны Сазоновой «Мои переживания в 1916—1924 годах», которую подготовил православный журналист Симбирской епархии Нафанаил Николаев. «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Родная сестра новомученика святого, правнучка Суворова, родственница Столыпина… Так описывает материалы Нафанаил Николаевич, вступление которого к этой рукописи читайте в материале «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре».
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
(публикуем с комментариями Нафанаила Николаева)
МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 10 И ПОСЛЕДНЕЕ
Здесь нас не ожидали. Камеры для нас не были готовы и нам велели временно расположиться у железных решеток, в «приёмной» где в разрешенные дни и часы происходят свидания арестанток с внешним миром.
Затем нас отвели в соседнее помещение, приказали раздеться догола и сдать все наши вещи для дезинфекции, нас же самих, о радость, тут же рядом вели в баню. Всё моё тело изныло не только от болезни, но и от грязи вшей, безжалостно кормившихся мною более месяца, и чувство струившейся по мне горячей воды, возможность наконец скинуть грязное белье и вымыться было одно из самых отрадных, которое я когда-либо в жизни ощущала; еще сейчас вспоминаю его с усладою.
После этого мне выдали рубаху и юбку из толстейшего холста, холщовые же чулки без пяток и носков, арестантский халат и короткую куртку солдатского сукна. На ноги разрешили надеть мои валенки, и повела меня надзирательница Ольга Петровна через двор, в камеру.
Хотя здесь первые дни пришлось лежать на полу <...> и не все было мне по вкусу, Новинская тюрьма все же показалась мне милее всех прочих мест моего заключения. Я так была рада ощущать чистоту тела, что несмотря на грубейшее белье, с непривычки будто царапавшее меня все время, я вдруг подбодрилась и устроилась между двух соседок, со мною прибывших из Бутырской тюрьмы.
Одна, направо, была Надя, молодая воровка, тифозная и беременная, вот-вот ожидавшая родов, другая — 50-летняя анархистка; обе, как и я, — тяжело больные. За несколько дней столь близкого сожительства мы друг к другу привыкли и дружили. Надя вскоре разрешилась девочкой, которую, за неимением другого места, тут же положили ко мне на койку, пока фельдшерица возилась с очень страдавшей и [бывшей] в беспамятстве матерью. Когда все успокоилось, моя соседка слева просит меня посмотреть, жива ли еще моя соседка справа. Я отвечаю: «Я не могу двинуться: я умираю». Тогда она через меня перекидывается, схватывает руку Нади, как оказалось, уже умершей, но от этого усилия сама приходит в обморочное состояние, перетянув, однако же, покойницу частично на меня.
До сего дня чувствую я холод и тяжесть, — это невыразимое ощущение леденящего меня груза. По счастью, в «Новинке», не в пример «Бутырке», покойницы в камерах не залеживались, и бедная Надя была скоро вынесена; ее же полуживой ребеночек был тут же отправлен в приют.
При Новинской тюрьме была небольшая церковь, закрытая, впрочем, вскоре после моего освобождения, — но при мне в ней еще совершались службы, и священнику было разрешено, даже в камерах, причащать умирающих.
В понедельник на 1-й неделе Великого Поста я окончательно слегла, но в то же утро сподобилась приобщиться Святых Тайн; вечером того же дня скончалась, как я только что сказала, моя соседка справа, а через несколько дней по пути в «Бутырку» умерла и вышеупомянутая соседка слева.
Видно, Бог решил, чтобы я осталась жива и чтобы нечто, почти похожее на чудо, совершилось со мной.
При утреннем обходе врач сообщает нам распоряжение, что «всех тифозных снова переводят в Бутырскую больницу». Слыша это, я не без ужаса спрашиваю: «Как, и меня?» Ответ: «Да, и вас; всех».
Позднее я вижу, как все назначенные к переводу начинают собираться и увязывать свои узлы и узелки, пробую и я привстать и уложить свои вещи, но решительно не чувствую силы это сделать.
Еще позднее я вижу, как всех уже выводят, а меня будто забывают; в камере наступают сумерки; дело было под вечер (электричество в камере не зажгли), и я вдруг вижу луч света из отворившейся двери, что вполне объяснимо, т.к. в коридоре электричество уже горело, а в камере еще нет, и в этом свете грядет прямо на меня что-то белое, нагибается ко мне, и я слышу тихий голос: «Успокойтесь, остаетесь; вас не тронут». Я вовсе не желаю придать этому какую-либо сверхъестественную окраску и спешу сказать, что это «видение», как и все остальное, вполне объяснимо, если принять во внимание мою высокую температуру и от длительного жара притупленную сознательность, и факт (как мне то позднее сообщила старш[ий] доктор), что я была оставлена, т,к. не рассчитывали, чтобы я вообще выжила, и не хотели, чтобы я умерла дорогой.
Забегая немного вперед, скажу, что вещи эти (Евангелие, обручальное кольцо, два браслета, золотая цепочка и др.) мне были возвращены месяца два спустя по выходе моем из тюрьмы при довольно трогательных обстоятельствах.
Удивительные, право, бывают на свете вещи.
Некоторые из бывших денежниковских слуг тети Талызиной навещали меня на Арбате по моем освобождении и приносили деревенские гостинцы. В том числе раз ко мне постучалась одна «барышня», шикарно одетая, которую я совсем не узнала. Я в эту минуту давала урок и, видя незнакомое лицо, спросила только, не ошиблась ли она, зайдя ко мне. Она улыбнулась и сказала, что нет, что мы давно знакомы и что будто я ей в ее детстве сшила розовое платье, и что она «Манька Дубова».
Оставив какой-то пакетик (оказавшийся с белыми булками) на столе, она скрылась, прибавив однако же, что теперь она живет хорошо. Я ее действительно вспомнила: она росла сиротою и приходила поденщицею работать у тети в огороде и чистить дорожки сада.
Через несколько времени мне приносят повестку из Особого Отдела ВЧК, что я должна явиться туда за получением отобранных у меня вещей.
В означенное утро, не успела я войти в это, всегда переполненное учреждение и стать в очередь, как вдруг я вижу, открываются внутренние двери и часовой услужливо пропускает нарядную «барышню», перед которой все расступаются. Она подходит ко мне и оказывается той же самой «Манькой Дубовой». «Я узнала, что вы сегодня получаете ваши вещи, и пришла, Анна Борисовна, вам помочь, чтобы все вам вернули исправно. Мой муж — комендант! Вот и я могу быть вам полезной».
Этот трогательный поступок жены коменданта ВЧК в комментариях не нуждается. Надеюсь, что бывшая Маня Дубова почувствовала, как глубоко она меня тронула и удивила.
У меня и в этой тюрьме были друзья и благодетельницы (я ведь была парализована, от малейшего усилия задыхалась и вообще была крайне слаба), и они оказывали мне всевозможные услуги, кто чем мог: стояли в очереди за обедом и приносили мне его, ухаживали за мною. И все эти благодетельницы, главным образом, как я упоминала выше, были воровки и проститутки.
Как сейчас помню, как одна из них, еще совсем подросток, чтобы сделать мне что-нибудь приятное, говорила мне стихи, в детстве ею слышанные стихи-молитву, до того времени мне еще не знакомые, но которые я скоро выучила наизусть и ежедневно повторяла. Она, сидя на моей койке, вдруг начала задушевно и осмысленно декламировать:
Научи меня, Боже, любить
Всем умом Тебя, всем помышлением,
Чтоб всю душу Тебе посвятить,
И всю жизнь, с каждым сердца биением.
Научи Ты меня познавать
Лишь Твою милосердную волю.
Научи никогда не роптать
На мою многотрудную долю.
Всех, которых пришел искупить
Ты своею пречистою кровью,
Научи меня, Боже, любить Бескорыстной, глубокой любовью.
(великий князь Константин Константинович (Романов) (1858—1915), русский писатель. Президент (1858—1915) Петербургской АН.)
Многое, многое хорошее могу я сказать об этих «отверженных» существах, на которых я в тюрьме научилась смотреть как на тех «мытарей и грешников», о которых Господь сказал: «Истинно говорю вам, что мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие» (Ев. Матф. гл. 21, ст. 31).
Вспоминаются мне музыкально-литературные утра, устраиваемые у нас в Московской женской тюрьме либо «Политпросветом», либо «Пролеткультом», действовавшие на меня, большею частью, удручающе. Нас посещали «звезды» Большого театра, услаждая наш слух пением, подчас очень хорошим. Кроме того, подвизались и наши заключенные, кто во что был горазд: кто пел, кто плясал, кто читал стихи, а кто, как княгиня Т. Г. Куракина, играл на фортепиано, аккомпанируя другим. Я, за неимением талантов, предложила расписать большие афиши, повешенные на стену залы. Я всегда от этих увеселений предпочитала уходить в свою камеру, в такие дни, по счастью, пустую. Для молодых, конечно, эти развлечения были настоящим праздником, всеми ими с увлечением посещаемым. И все наше начальство тогда бывало налицо.
Как только я была в силах чем-нибудь заняться, даже еще не покинув «одра болезни», я принялась за шитье и вышивание; а позднее, в виде исключения, я даже была зачислена в число работниц тюремной мастерской. Говорю, «в виде исключения», т.к. я все время в Новинской тюрьме находилась в больнице, пребывание в которой уже само по себе исключает возможность работать, но мне это разрешили, т.к. требовалась белошвейка-вышивальщица, а я очень была рада коротать время за иглой, да еще получать лишние 1/2 фунта черного хлеба за день работы. Несколько платьев и блуз вышила я за летние месяцы, сидя снаружи на ступеньках мастерской (в самой мастерской было душно и мне тяжело дышать) или подчас лежа в своей палате. Вышивала тоже повязки на рукава всей нашей страже: «М.Ж.Т.», данною мне красной бумагой, но особенно была рада я, когда могла чем то угодить и своим товаркам по заключению.
В хорошую летнюю погоду вся тюрьма бывала на дворе; особенно в часы, положенные для свидания, все сидели на траве около заветной двери в приемную, в надежде быть вызванной. Мне и переписка, и свидания не были разрешены, и заветная дверь меня не манила.
По вечерам и праздникам на дворе раздавалось пение хором, с запевалой, большею частью, Феней Коссино, во время моего пребывания в Новинке два раза выписывавшейся и снова «засыпавшейся», (как у нас говорилось) за присвоение чужой собственности. Так и слышу ее верный, с мужскими интонациями, голос, выводивший тогда «модную» песнь:
Первый нож — для вельмож,
Второй нож — для царя,
Третий нож — для того,
Кто жалеет его.
За этим следовала оглушительная трель, подхватываемая всем хором.
Вижу и юную Тоську Пушкину, танцующую и не выпускающую папиросы изо рта, и умницу Наташу Архипову, наводящую порядок и страх на строптивых; и мою кроткую соседку Валю Ботину (проститутку), красивую и печальную, и многих других. Где-то они все теперь? как живут? и поминают ли меня, как я их?
Летом 1920 г., не помню точно, в каком месяце это было, через приходивших к заключенным на свидания стали доходить и подтверждаться слухи о боевых успехах Белой армии, о ее наступлении по всему фронту и продвижении к Орлу, а кто говорил — даже к Туле. Все воспрянули духом и, увлекаясь розовыми мечтами, принялись строить планы, принимая слухи за действительность. Ожидали, что вот завтра, вот сегодня, раздастся глас трубный, взовьются родные трехцветные и Георгиевские знамена над Москвой и сами собой растворятся двери нашей тюрьмы, наступит для всех свобода и радость, радость и свобода... А когда послышались оглушительные взрывы пороховых складов на Ходынке, до того сильные, что у нас под горою в тюремных зданиях побились стекла, и распространились слухи, что «либо уже сами белые это взрывают, либо еще красные, чтобы запасы пороха не попали в руки подступавшего врага»; когда не только отношение стражи к заключенным вдруг изменилось, но они вдруг появились безоружные — невольно тогда захотелось верить в правдоподобность этих слухов, в сбыточность наших грез; все, будто притаив дыхание, нетерпеливо ждали, вот-вот — осуществление столь горячо желаемых надежд.
НО... уже следующий день принес разочарование и вести, что «наступление отбито по всей линии», что «неприятель бежит в беспорядке», а там... с каждым днем, чем дальше, тем хуже. Злые вести, преувеличиваемые газетами, так и посыпались.
Увы! Не в первый раз приходилось переносить горечь подобных переживаний, хотя и слабых, но все же обманутых надежд на перемену... Видно, Господь еще не смилостивился, видно, сами мы еще недостаточно поднялись и очистились, чтобы молитвы наши дошли до Него.
То было летом, более трех лет тому назад. (1924)
В августе, от жаркой ли погоды, отчего ли еще, но я снова почувствовала себя худо и у меня опять сделался сердечный коллапс. Тогда я была уже переведена в здание больницы (зимою неотапливаемое и закрытое) и лежала в отдельной маленькой палате с приставленной ко мне нянькой. Сестры милосердия, попеременно дежурившие при больнице день и ночь, были рядом в аптеке, и спасибо добрым Ксении Влад., Елене Ивановне и всем другим за их заботливое отношение, впрыскивание камфоры и наблюдение.
В ночь с 5-го на 6-е августа мне было так плохо, что я пожелала причаститься и заявила о сем при утренней поверке; мне сказали, что священник в церкви и служба началась. Я боялась умереть без принятия тела Христова, собрала последние силы и с помощью двух заключенных дошла через двор до нашей церкви. Меня ввели в ризницу, и так как я стоять не могла, а стульев для нас не полагалось, то мои друзья выдвинули ящик шкапа с облачениями, на который и посадили меня. Вышел батюшка и тут же исповедовал меня; он меня спросил, «могу ли я ждать до выноса Даров, чтобы причаститься». Я надеялась, что да; но мне вдруг стало так худо, что одна заключенная уведомила об этом священника, который вскоре вышел ко мне и причастил меня запасными Дарами, причем я сама прочла вслух «Верую, Господи, и исповедую». После этого меня снова под руки увели и доставили благополучно до моей кровати.
Я была очень счастлива в тот день. Помню, как сейчас, какой глубокий мир был у меня тогда на душе.
Действительно, тогда в сердце были у меня только любовь и прощение. Вот тогда, в тот день, мне и следовало умереть, как я то и думала, что будет. Но Бог судил иначе, значит, на то Его указание и воля.
Вспоминается, что как-то заключенные, разговаривая, спрашивали друг друга: кто к какой партии принадлежит? Кто какому учению следует? И с этим вопросом обратились и ко мне. Я сказала, что я политикой вообще занималась мало и ни к какой политической партии никогда не принадлежала. Но я монархистка, не только по атавизму, но и по убеждению. Затем, подумав, я сказала: «Если хотите, я тоже «партийная»: я — православная христианка и исповедую учение Господа нашего Иисуса Христа, и верю, что все, Им посылаемое, всегда для нашего блага».
А теперь (сентябрь 1923 г.), что я пишу эти строки в «волшебном» замке, в для меня кажущейся сказочной обстановке, я чувствую себя крепче и духом моложе, чем 20—30 лет назад.
ЕСТЬ БОГ.
В день моих именин, 9 сентября, у меня было 7 посетителей (не допущенных, впрочем, ко мне), вспомнивших меня, и каждый, чем мог, главным же образом своим добрым вниманием, порадовавших меня. Хотя я никого не видала, я от одного радостного волнения совсем устала и легла. Я ведь еще была очень хилая. На следующее утро, в памятный мне четверг 10/23 сентября, ко мне входит наша начальница, присаживается ко мне (чего раньше никогда не делала) и, с участливым вниманием глядя на меня, спрашивает, как я себя чувствую. Затем, будто понемногу меня к чему-то подготовляя, предлагает мне погулять, хотя это не был час, когда на прогулку выпускались из больницы, и говорит: «Вы даже можете в контору пройти, там к вам пришли на свидание...»
Я все более недоумеваю, напряженно на нее, дорогую, добрую, гляжу и слушаю ее, и вдруг она со слезами на глазах, горячо целуя и обнимая меня, говорит мне: «ВЫ СВОБОДНЫ!».
ЕСТЬ БОГ.
«Приблизьтесь к Богу и Он приблизится к Вам». Бог есть.
Во время моего пребывания в «М.Ж.Т.» я неоднократно была подвергаема медицинским осмотрам врачами ВЧК, и их свидетельства я храню и до сих пор. Выпущена на свободу я была не только из-за состояния моего здоровья, но и вследствие того, что мой муж летом 1920 г. отошел вполне от всякой политической деятельности.
Прощания с друзьями заключенными и их участливая радость, что я освобождена, — были трогательны. Я же будто оставляла кусочек своей души в этих стенах, в которых было так много перечувствовано и пережито. Перевертывалась еще страница в моей жизни, и хотя мало светлого могло ожидать меня по моем выходе на волю, я по Писанию ничего «не боялась», я «только веровала». Да что бы еще могло надо мною стрястись? Я все выжила, и я чувствовала, что Господь и впредь меня не покинет. Значит, «сердце мое не смущалось».
Отворились железные запоры, простилась я по-хорошему не только с заключенными, но и со всеми, меня сторожившими, и с пришедшей за мною Варей Волковой (Варвара Петровна Волкова, рожд. графиня Гейден, дочь графа Петра Ал. Гей¬ден и графини С.М. Гейден, рожд. кн. Дондуковой)
пошла я на, с детства, родной мне Арбат, где в скромной квартирке на дворе бывшего родительского дома ожидал меня приют у тети В. А. Талызиной, хлопотавшей в ВЦИК о моем освобождении.
Старушка встретила меня на пороге своей квартиры и горько залилась слезами. Бедная! Для нее, в 83 года, это было такое волнение свидеться со мною (так изменившейся, что меня никто не узнавал), и при таких необыденных обстоятельствах.
Мои же чувства после стольких месяцев заключения были так смутны, все мне было так дико и за время моего затвора и последнего приезда в Москву все так в корне изменилось, к тому же я чувствовала себя такой
слабой физически, что я могла лишь ко всему приглядываться и, полная грустных дум, молча наблюдая, воспринимать в себе все эти новые впечатления.
Боже, во что обратилась Москва! Как выглядели творцы ее нового облика!..
Как оно ни странно, но меня тянуло обратно в тюрьму, будто «домой», и, помнится, первое время я часто туда ходила и из окна конторы глядела на знакомый двор и блуждавших по нему моих бывших товарок.
В конце октября захворала моя бедная тетушка; она была так одинока и беспомощна, что я была счастлива, что Господь привел меня к ней вовремя, чтобы хоть немного облегчить последние шесть-семь недель ее жизни и 1/14 ноября закрыть ей глаза.
Хоронить близких всегда горестно, но хоронить их при тогдашних условиях в Советской России было особенно сложно, затруднительно и тяжело. Не передать тех мытарств, которые мне (без чьей-либо помощи) урывками между даваемыми уроками пришлось проделать прежде, чем ее тело могло быть предано земле.
Первым делом «убрав» ее самою с помощью бывшей её горничной, верной Маши Яковлевны, пришедшей мне пособить в последние дни перед ее кончиной, я пошла к нашему приходскому священнику, превосходному и мудрому о. Влад. Воробьеву, который был ее духовником, заявить о ее кончине и сговориться о панихидах, выносе, отпевании и всем прочем. Это было просто.
Вторым делом пошла к д-ру И. И. Архангельскому, лечившему ее в последние 35 лет ее жизни, прося его засвидетельствовать ее смерть. Тут начались советские затруднения, т.к. этот, хотя и заслуженный доктор медицины, не был «советским районным врачом», то его свидетельство оказалось недостаточным и пришлось идти в Совет «Хамрая» (Хамовнического района), подыматься там во все этажи, стукаться во все комнаты № такой- то *, пока я не напала на дежурного районного врача гражд. Веселицкого. Этот подверг меня целому допросу, хотя я ему первым делом вручила медицинское свидетельство д-ра Архангельского (причем он ядовито заметил: «Архангельский? Генерал Архангельский? Ну, конечно, генерал», т.е. что «бывшие» люди даже и лечатся у «бывших» же), удостоверявшее, что старушка 83-х лет скончалась от паралича сердца и старческой немощи. Он потребовал мой собственный вид на жительство (в ту пору я еще не выправила своей трудовой книжки и жила лишь моим тюремным удостоверением Наркомюста); он пытливо взглянул на меня и спросил: «Не была ли ее смерть насильственна?»(!!!), при этом поинтересовался узнать, какое было ее положение, т.е. осталось ли что из ее бывшего буржуйского состояния? Понимай: не отравила ли я ее с целью наживы. Я пояснила, что она уже долгие годы, еще до революции, жила бедно, хотя и в своем имении, но за 2 года до смерти, выселенная из него, существовала лишь небольшой помощью ее племянника Д. Б. Нейдгарта и была «пенсионеркой» на иждивении социального обеспечения, т.е. получала гроши. Для подтверждения и проверки моих показаний он направил меня в районный милицейский участок, где мне пришлось письменно заполнить требуемую об этом анкету.
На все эти формальности и бегания ушло полдня и перевалило далеко за полдень. Я поспешила домой на панихиду, после которой, на другой край города, отправилась к двоюродному брату и племяннику тети, Володе Всеволожскому, известить его об ее кончине, дав в промежуток еще урок французского языка.
Одна из отличительных черт и прелестей советского «строительства» — это, что никто, ни в каком учреждении, не умеет или не «желает» дать вам точно просимую справку и каждый посылает просителей от одного к другому: на этот бесплодный труд теряешь много и терпения и времени.
Но главного, а именно: разрешения хоронить, и хоронить именно на нашем родном кладбище Новодевичьего монастыря, у меня еще не было, а в этом была главная загвоздка.
Советская власть, как известно, в видах общего коммунистического обезличения и уравнения всех, отменила всякие частные похороны, и все должны были отправляться к последнему земному пристанищу по общесоветскому образцу: в одинаковых гробах и на указанное место указанного кладбища. Зато это последнее перемещение граждан производилось бесплатно.
Так как все Талызины второе столетие лежат рядочком в Девичьем монастыре, то и тетушка, перед кончиной, вручая мне квитанцию на купленное ею 50 лет назад ожидавшее ее место, настоятельно меня просила похоронить ее именно там. Для достижения этого мне пришлось проходить пешком 4 раза из «Хамрая» в Девичий монастырь и обратно, т.к. каждый раз в обоих местах то советскими властями, то монастырскими, по приказанию Советов, предъявлялись все разные требования и придирки, из-за желания быть похороненными на «буржуйском кладбище» по православному обряду, в своем гробу.
Когда казалось, что все, наконец, улаживается к концу второго дня, и я попросила в Хамовническом районе письменное советское разрешение, без которого ни священник не мог хоронить, ни даже могильщик не смел рыть могилу, мне сказали: «А за этим, гражданка, ступайте в Пох. отд.» (действительно опять в поход), что означало похоронный отдел, находившийся совсем в другом квартале, в Город, части. Там, в 6-этажном громадном доме (без швейцаров, разумеется) и без какой-либо возможности у кого-либо справиться, где именно находится искомое учреждение, обрела я наконец необходимый клочок бумаги с надлежащей печатью «Серп и молот», открывавшей все двери, до могильной включительно. После этого пришлось еще раз в другом доме взвиться на 5-й этаж, сторговаться с плотником в цене, заказать гроб и крест. Спасибо, хороший человек попался.
Когда вынесенный после отпевания из приходской церкви Николы в Плотниках гроб с телом тети был поставлен на телегу, запряженную дохлой лошаденкой, и я пошла за ним к Девичьему монастырю, после всей утомительной и грустной суеты последних дней, я была так изнурена, что мне в близкой перспективе мерещилось, что скоро и я сама последую за тетей; и, шутки ради, я тут же подрядила крестьянина, везшего тетю на погост, в ближайшие дни свезти туда и меня»…
…И это все записи Анны Сазоновой, которые мне, Нафанаилу, пока удалось отыскать. Но я продолжаю поиск ее других родственников, живущих во Франции (и уже в этом поиске есть успехи), чтобы с их и Божией помощью, найти полную рукопись.
Нафанаил Николаев
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
«Хорошо, очень хорошо мы начинали жить». Глава 7 (продолжение)
События, 18.6.1937«Хорошо, очень хорошо мы начинали жить». Глава 8 (окончание)
События, 9.3.1937